|
Ч. и М.
СКАЗКА О ЦВЕТАХ
Я, Дик, сын трактирщика. Этот трактир... Мой отец, некогда шкипер, держал его. Никогда он не был весёлым местом, только сегодня впервые за много лет он кажется мне уютным. Сумрачный зал, грязный, вонючий от табачной копоти, тёмные дощатые столы, затертые локтями, окна, маленькие и грязные, такие, что даже свет солнца, который появляется в них лишь изредка, кажется серым, словно мутный осадок на дне пивной бочки. Отец мой, как и все бывшие шкипера, был угрюм и всегда пьян, а потому жесток и матери частенько перепадало от него, потому была она женщина тихая и незаметная. Она боялась отца и от того, наверное, зачахла так быстро: мне не было и пяти, когда она умерла. Я почти не помню её: кажется всю свою жизнь она потратила на то, чтобы не попасться на глаза мужу. Отца судить я не стану, ведь он вырос так же, как я, в семье старого наёмного моряка, у причалов, при кораблях, между пьяными матросами и портовыми шлюхами. Юношей он нанялся на судно, и бог знает как, в тяжелой работе, которую перемежал со всевозможными беспутствами, он выбился из среды матросов и мало-помалу добился права командовать ими. Как и все люди его судьбы, кораблём и командой, вверенными ему, распоряжался он как деспот, спирт уже тогда не выветривался из его головы. Мне не известно, увы, каким был отец в юности, был ли он действительно зол, или то был лишь дурман? Всю свою жизнь я заставал его пьяным или спящим. В последнем случае мне приходилось уйти не смея даже думать о том, чтобы разбудить его, в первом я бежал. Случалось, отец колотил и меня. Он так никогда и не научился обходиться со своей жизнью иначе. Я его не любил.
СВЕЧИ
Итак, отцовский трактир был мне ненавистен, особенно днём, когда мутный свет наполнял его грязные закоулки и лоснился на затасканных столешницах. Вечером, когда темнело, в зале зажигали свечи. Свечи - лучшее, что было в этом трактире, я с самого раннего детства подолгу смотрел на них, я их изучал и любил. Свечи мудры: их свет не достигает унылых закоулков трактирного зала, лица пьющих становятся мягче, да и сами матросы от свечного света добреют. Как и положено, нехитрый предмет своей любви я знал куда лучше, чем любой из тех, кто видит в свечах лишь источник света. Знаете ли вы, например, что огонёк их прозрачен? Там, где язычок пламени едва успел оторваться от фитиля, сквозь него можно видеть. Я любил свечи за их спокойствие. Они никогда не спешили, не метались, всегда горели ровно. И всё-таки они живые, огонёк их плавно покачивается, играет в глазах сидящих. Свечей не должно быть много. Одна или две - не больше. Вот она горит, посмотри в её пламя. Кажется, ей место в глухих северных странах, далеко от людей, посреди метели в хижине, где ночует одинокий, заблудившийся путник. И тогда огонек успокоил бы его: смотри, я теплый, спокойный, я с тобою, спи... Или в детской, над колыбелью, отражается в глазах няни и кудрявого дитя. Няня шепчет сказки: спи, малыш. И их оплывающий воск: он тоже живой. Свечи - как монахини, даже как пожилой священник в деревенском приходе, они проживают целую жизнь всякий раз, когда их зажигают. Как монахини, они приносят смотрящему утешение, а сами выплакивают втихомолку счастье для этого мира... Теперь, когда я продал трактир и ухожу, в пути, дом мой будет везде, где я зажгу свечу. Спи, скажет она мне и я подумаю о Дженни.
ДЖЕННИ
Я, Дженни, цветочница и дочь цветочника. Отец мой стал теперь стар и мне приходится дни напролёт проводит в лавке. Мы не были никогда богаты, но денег хватало, мы жили мирно и весело, наши цветы к этому располагали. Дика я знаю с детства, не помню даже, как произошло наше знакомство, но еще когда его мать была жива мы играли с ним на улицах, среди камней и среди цветов нашего сада. Когда его мать умерла, мы проводили вместе почти всё время, порой он гостил в нашем доме по нескольку дней. Иногда мы ссорились, как все дети, но обычно наши игры протекали мирно и время научило нас чувствовать друг друга, словно брата и сестру. Когда Дик подрос, ему пришлось помогать отцу в трактире, впрочем, обычно лишь вечерами, когда там собиралось особенно много народа, а дни мы по-прежнему проводили вместе в лавке или в многочисленных прогулках. Мы побывали с Диком повсюду, куда только могли дойти пешком. Собственно, это я приучила его к таким путешествиям. Поначалу он не мог понять меня в этом. Наверное, он стал бы таким же злым и одиноким как его отец и дед, если бы не случай, который свел нас в детстве. Я совсем привыкла к нему. Он теперь уезжает, как-то я буду без него? Я боюсь иногда: папа скоро станет совсем стар, и, наверное, скоро умрёт. Если Дик не вернётся мне, верно, будет очень страшно одной.
* * *
Дженни теперь стала совсем взрослая. На самом деле она немного старше меня, чуть меньше, чем на год, но я всегда относился к ней, как к младшей сестре. Она не помнит нашего знакомства, а я помню. Это моя покойница-мать послала меня как-то в лавку за цветами (не знаю теперь, для чего), там я её и увидел. Только сначала я увидел цветы. Не то, чтобы я был восхищен красотой, нет. Просто я никогда раньше не видел столько разноцветного в одном месте. Когда я наконец обратил внимание и на неё, она убежала тут же в глубь лавки и привела мать. Неделю спустя я зашел к ним уже безо всякой надобности: вот тогда-то мы и разговорились. Уже в детстве она была не в пример другим девочкам худа, даже щеки у неё не были пухлыми, и руки были тонкие. Она такая и теперь, даже веснушки, хоть и стали бледнее, но до конца так и не исчезли. Она любит свои цветы, но не так, как должна их любить дочь цветочника, а так, как можно их любить на самом деле. Она не пускает слезу перед каждым, но про каждый столько может рассказать! Я долго не мог понять, для чего нужны цветы и цветочники, но теперь я люблю их, конечно, не так, как Дженни, но все-таки... Хотя, бывая у неё в лавке, я успел убедится, что те, кто покупает цветы, чаще и понятия не имеют о том, как их можно любить.
* * *
Тогда, два года назад, почему я решился идти - куда-нибудь? Я понимаю теперь: это моё детство, оно не прошло бесследно... Последние годы, пока ещё жив был отец, ничто, кроме него, не привязывало меня к трактиру, в котором я появился на свет. Я привык к тому времени думать о вещах совсем иных. Отец мой не оставил по себе ничего, кроме только самого трактира, но если бы я удачно вёл дела, то вполне смог бы прожить, и даже конечно, скопил бы годам к сорока изрядно денег. Глядишь, если б я не спился, как отец, старость моя была бы обеспечена. Я сказал было, что привык думать о ином. Наверное, мне следует быть более точным. Я, сын трактирщика, юнец, выросший недостаточно жестоким, всё же был не вполне тонок для того, чтобы по-настоящему думать. Но ещё тогда, при живом отце, я смущался неясным предчувствием той невыносимо пошлой жизни трактирщика, что ожидала меня вскоре, и такой убогой и страшной представлялась мне моя обеспеченная старость! И я стал прислушиваться к Дженни. Она так любила помечтать, моя Дженни! В наших улицах и наших лесах виделись ей непременно страны далёкие и яркие, порой на позеленевшей штукатурке замшелой стены лавки своего отца она могла разглядеть зелёные сырые джунгли, извивавшиеся лианами и папоротниками, или странных зелёных зверей, похожих на плюшевых медведей. Ребёнком, я любил играть с Дженни в эти её странные страны. Мне случалось тогда изображать и ужасных дикарей, и солдат, которые их истребляли, и порой между двумя столь разными моими воплощениями не проходило и двух минут. Но я становился старше, и моё будущее вставало предо мной всё яснее и всё пошлее... А Дженни, странное дело, взрослея не потеряла ни своих веснушек, ни способности видеть джунгли в зелёных наростах лишайников. Ей по-прежнему рисовались те же полудетские картины, и мои истории, самые пристойные из тех, что мне удавалось услышать по вечерам, прислуживая пьяным матросам в отцовском трактире, всё так же занимали её. А я вскоре совсем вырос и не мог больше играть в индейцев. Но с каждым годом я всё больше прислушивался к мечтам моей подруги, и сначала эти грёзы ответили на вызов моего страха, ещё совсем робкие и неясные. Эта мечта, странная фантазия впечатлительного юноши, она вскоре выросла под стать тому, как возросла и моя тревога. И, такая далёкая поначалу, моя мечта стала смущать меня. Я всё чаще думал о ней как о том, что - кто знает - могло бы случиться. Так незаметно причудливые полусны Дженни стали для меня тем, что, быть может, сулило спасение от пошлости, которая казалась уже неизбежной, но они же взвалили на меня тяжелую ношу сомнения и тревоги в своей неясной будущности. Однажды я поделился своими намерениями с Дженни. Поначалу она, наверное, не поверила мне, но вскоре выражение моего лица убедило её в серьёзности моего решения. Тогда она ещё раз спросила, правда ли то, о чем я рассказал, и, получив утвердительный ответ, посерьёзнела и задумалась. Помолчав недолго, Дженни взяла меня за обе руки и принялась горячо убеждать меня в том, что очень рада этому намерению, ещё тогда не вполне окрепшему во мне. Но мне всё-таки кажется, что она тогда не так уж сильно обрадовалась. Иногда мечта, внезапно сбывшись, пугает. Право, эти её уверения лишь поколебали во мне зреющую уверенность вопреки своей цели. Но лишь ненадолго. Тут же она убеждала меня скорее возвращаться. Недолгое время спустя я окончательно решился. Что ж, в самом деле, нам было всего по 17 лет и мы могли поверить во многое.
* * *
На судне я почти ни с кем не сошелся близко, думаю, к этой замкнутости отец мой приложил свою руку. Я не был в ссоре ни с кем из команды и матросы были добры ко мне, но никто из них не стал мне по-настоящему близок, их же равно мало занимала моя персона. Один только Джон, мой сосед по кубрику, уже пожилой матрос, носивший бороду с проседью и начинавший лысеть, принял во мне участие. Он был ещё крепок, несмотря на возраст, на лице его, густо заросшем, выделялись глаза, не очень большие, но внимательные чрезвычайно. Как и я, Джон чаще молчал и не принимал участия в общем веселье. Собственно, он почти всегда молчал, но на корабле его уважали за силу и невозмутимость, а многие его даже побаивались. Когда матросы, бывало, уже валились с ног от своей работы, Джон только молча вытирал пот со лба и вновь принимался за дело ничем не обнаружив усталости. По своему обыкновению так же бесстрастно и внимательно он приглядывался ко мне и его глаза, даже встречаясь с моими, почти не моргали. Я был самым младшим на борту "Мэри", но возраст не был главным моим отличием. В противоположность остальным матросам, кажется, всю жизнь прожившим в грязи и лохмотьях, пропахших чесноком и спиртом, я явился на "Мэри" в опрятной одежде и вовсе не был похож на кабачного завсегдатая (даром, что прожил в кабаке всю жизнь). Деньги от продажи отцовского трактира, которые я вёз с собой, дали мне возможность основательно подготовится к путешествию, потому я явился на "Мэри" в новых башмаках. Все на судне знали, что я впервые в море, капитана, завсегдатая нашего трактира, мне удалось уговорить взять меня, почти вовсе отказавшись от своего матросского жалования (так как я ничего не умел), и, признаюсь, не без посредства его грубой жалости к моей сиротской доле. Все эти обстоятельства, конечно, не могли остаться незамеченными немигающими глазами старого Джона. По собственной прихоти, или даже как-то случайно, он стал моим наставником в нехитром матросском ремесле. Я не могу сказать, что Джон был как-то особенно привязан ко мне: даже оставаясь наедине со мной он почти всё время молчал. Лишь однажды, ночью, будучи на вахте он кратко спросил меня, как я попал на судно. Я не стал рассказывать ему о Дженни, как и любой юноша на моём месте, пытаясь казаться взрослее, счёл бы это неуместным. Своему путешествию я постарался придать в рассказе как можно более естественный мотив, но, кажется, уже нескольких моих случайных слов о далёких странах хватило Джону, чтобы улыбнуться в бороду. О продаже трактира я не сказал ему ничего, опасаясь за свои деньги. Очевидно, Джон счел меня беглым сыном зажиточного лавочника или кем-то вроде этого. Больше он не заговаривал со мной. Лишь замечая ошибку в моей работе, он приближался и тихо произносил: "Не так." (если бы не это, я может, счел бы его немым). Бывало, и вовсе молча он отстранял мои руки и принимался за дело, так чтобы, я мог видеть его работу. Очень скоро и довольно просто и я отвык от идеи заговорить с ним, нам обоим хватало взглядов для того, чтобы выразить друг другу свою сдержанную симпатию. За время плавания мы посетили несколько портов и всякий раз, сходя на берег, я пытался увидеть и услышать как можно больше необычного. Я искал для себя и для Дженни наши загадочные страны. Смотрел и запоминал. Я так старался найти эти страны повсюду, куда попадал, что ходить мне приходилось немало. Первая мысль, посещашая меня, когда я сходил на берег в каждом из портов, была о том, до чего эти порты все похожи! Казалось - заверни за угол, и войдёшь в отцовский трактир... Чтобы увидеть что-то кроме одинаковых причалов и лабазов я уходил из портов довольно далеко, и там блуждал, там я искал. И мне случалось находить! Увы, не страны, нет, гораздо меньше, и всё же я видел достаточно прекрасного, хоть мне и казалось всё мало, незначительно, недостаточно - ведь я искал страны, а находил, казалось мне - песчинки. Меня не покидало чувство, что за поворотом вот-вот откроется что-то великое, потрясающее и совсем не похожее на то, что мне случалось видеть до этого. Увы, всякий раз эти ожидания мои оказывались обмануты. И всё же я не потерял способности радоваться, я был искренне счастлив всему, что было хоть чем-то замечательно, словно это был знак, словно обетование того, великого за поворотом. Я искал, мне хотелось удивляться, я знал, что по возвращении домой расскажу Дженни о том, что найду. После нескольких коротких рейсов, совершенных "Мэри" невдалеке от европейского побережья, капитан взял фрахт, собираясь отплыть в Новый Свет. Он объявил матросам, что желающие остаться могут сойти на берег, но никто не воспользовался этим предложением. Среди всех остался и Джон. Матросы - почти все - люди, живущие поистине только сегодняшним днём. Им всё равно, куда плыть и где оставаться. Ничто не держало их на всём континенте... Я узнал о предстоящем плавании, возвратясь на борт с очередной своей вылазки, и не колебался ни секунды. Пожалуй, даже, я был счастлив, несмотря на тревожное чувство под ложечкой, какое бывает перед всякой дальней дорогой, но и это волнение было мне приятно. На закате, когда лёгкий морской ветер совсем почти стих, я вышел на палубу с этим волнением, и, глядя на далёкое красное солнце, я уже видел себя в пути, предвкушая скорое отплытие. В ту ночь я уснул очень поздно. Теперь мне не должно было казаться, что мы уплыли недостаточно далеко, не достигли тех краёв, где мне нужно быть, чтобы найти искомое. Мы достигли американского континента в конце лета. После недельной стоянки в порту, во время которой я обходил окрестные поселения, силясь обнаружить среди них, одинаково приземистых, построенных исключительно из дерева и довольно грязных, хотя бы одно, не похожее на другие, "Мэри" с новум грузом отплыла в Веракрус. Плавание должно было занять не более недели. К тому же мы, истосковавшиеся по земле за время долгого пути из Европы, почти всегда могли видеть на горизонте то мексиканский берег, то острова, рассыпанные здесь в изобилии. Это море совсем не было похоже на огромый, не меняющийся день ото дня океан, когда не глядя на туго наполненные ветром паруса можно подумать, что судно стоит на месте. Стояла прекрасная погода, ветер благоприятствовал нам и матросы вовсе не были обременены таким путешествием. Оно должно было стать недолгим плаванием по солнечному морю, передышкой перед долгим и опасным возвращением к берегам Европы. Буря не застала нас врасплох. Но с самого утра капитан прочел в небе начинающегося солнечного дня, такого же, казалось, как и вчерашний, какие-то знаки, ведомые лишь ему одному, да может быть еще боцману и старому Джону. Остальные же, а в их числе и я, привыкшие теперь к огромным океанским штормовым валам, под солнцем, приятно согреваюшим плечи и в виду берегов, нимало не были напуганы хмурым лицом капитана. Джон же, по обыкновению своему, оставался бесстрастен. Впрочем, и капитан был скорее раздосадован лишней помехой в пути, нежели действительно обеспокоен. Поскольку берег, тянувшийся от нас по правому борту, не был знаком ни ему, ни боцману, решено было отойти подальше в море и встретить бурю там, дабы избежать опасности быть выброшены на скалы.
|